Для ТЕБЯ - христианская газета

В.П.Гиндин, Психопатология в русской литературе
Публицистика

Начало О нас Статьи Христианское творчество Форум Чат Каталог-рейтинг
Начало | Поиск | Статьи | Отзывы | Газета | Христианские стихи, проза, проповеди | WWW-рейтинг | Форум | Чат
 


 Новая рубрика "Статья в газету": напиши статью - получи гонорар!

Новости Христианского творчества в формате RSS 2.0 Все рубрики [авторы]: Проза [а] Поэзия [а] Для детей [а] Драматургия [а] -- Статья в газету!
Публицистика [а] Проповеди [а] Теология [а] Свидетельство [а] Крик души [а] - Конкурс!
Найти Авторам: правила | регистрация | вход

[ ! ]    версия для печати

В.П.Гиндин, Психопатология в русской литературе


ПСИХОПАТОЛОГИЯ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ ГИНДИН ВАЛЕРИЙ ПЕТРОВИЧ

ПОРИОМАНИЯ МАКСИМА ГОРЬКОГО[29] Д-РА И. Б. ГАЛАНТ (МОСКВА)
Пориомания Максима Горького[29]
Д-ра И. Б. Галант (Москва)
О wandern, wandern meine Lust,
О wandern!
Herr Meister und Frau Meisterin
Lass mich im Frieden weiterziehen
und wandern.
(Wilhelm Miller «Wanderschaft»)
Если нам трудно указать со строго научною точностью, какая внутренняя связь имеется между суицидоманией Максима Горького и его безусловно отягчающей наследственностью, так как в асценденции Горького самоубийства не встречаются мы должны представлять себе эту связь таким образом, что следственные дегенеративные черты, переходя от предков к потомкам способны вариировать и принимать совершенно новые до сих пор небывалые формы, то пориомания или страсть к бродяжничеству Горького очень легко находит свое объяснение, как переданная по наследственности психопатическая черта. Отец Горького одно время в юности своей бродяжничал, прабабушка и бабушка его по линии матери тоже долгое время нищенствовали и бродяжничали. Неудивительно поэтому встретиться с пориоманией и у самого Горького.
Пориомания,[30] в какой форме она бы ни встречалась, есть психопатическая черта, свидетельствующая о более или менее тяжелом нарушении общего психического равновесия индивида, обыкновенно прельщаются бродяжничеством люди неустойчивые (die Haltlosen), боящиеся серьезного труда (попросту говоря: лентяи), страдающие болезненными любопытством и жалостью новых впечатлений (имбецильная неофилия). Возможны конечно и другие причины бродяжничества, которые однако являются более случайными (душевная болезнь – эпилепсия, шизофрения и т. д.).
Что бродяжничество встречается почти исключительно у неуравновешенных, чтобы не сказать тяжело психопатических душевно-больных людей, об этом свидетельствуют наилучшим образом произведения самого Горького. Сколько бродяг Горький не нарисовал – а рисовал их Горький в большом количестве – все они, даже те которые способны вызывать нашу симпатию, психопаты от роду или люди опсихопатившиеся, душевно-больные, олигофреники, всякого рода преступники и другие темные люди.
Если остановиться на любых двух, трех рассказах Горького, рисующих бродяг, напр., в рассказах «В степи» (1897 «Проходимец» (1898), «Товарищи» (1895),[31] то мы сейчас же знакомимся с тяжелыми преступниками, («Студент» в рассказе «В степи») или с тяжелыми психопатами, каковы Павел Игнатьевич Промтов, «Проходимец» или Витя Тучков, герой рассказа «Товарищи». Честный бродяга в рассказе «Дело с затяжками (1895)[32] оказывается тяжелым олигофреником и т. д.
Бродяга Промтов может нас здесь особенно интересовать, так как он развивает философию бродяжничества, которая, пожалуй, одно время не была совсем чуждой и Алексею Пешкову так долго и усердно бродившему по безбрежным степям, полям и равнинам великой матушки России. Горький, во всяком случае, очень любил ту романтическую черту, которая более или менее присуща всякой бродяжьей жизни, то богатство случайностями и неожиданностями, ту пестроту впечатлений, которую нередко приносит с собой бродяжничество. Сама философия бродяжничества, как ее развивает Промтов такова:
«Вы должны понять это – в бродяжьей жизни есть нечто всасывающее, поглощающее. Приятно чувствовать себя свободным от обязанностей от разных маленьких веревочек, связывающих твое существование среди людей… от всяких мелочишек до того облепляющих твою жизнь, что она становится уже не удовольствием, а скучной ношей… тяжелым лукошком обязанностей… вроде обязанности одеваться – прилично говорить – прилично… и все делать так, как принято, а не так, как тебе хочется. При встрече со знакомыми нужно, как это принято, сказать ему – здравствуй! а не – издохни! – как это иногда хочется сказать.
Вообще – если говорить по правде – так все эти торжественно-дурацкие отношения, что установились между порядочными городскими людьми – скучная комедия! Да еще и подлая комедия, потому что никто в глаза не называет ни дураком, ни мерзавцем…, а если иногда это и делается, так только в припадке той искренности, которую называют злобой…
А на бродяжьем положении живешь вне всякой этой канители… то же обстоятельство, что ты без сожаления отказался от разных удобств жизни и можешь существовать без них, как-то приятно приподнимает тебя в своих глазах. К себе становишься снисходительным без оглядки… хотя я к себе никогда не относился строго, не одергивал себя, и зубы моей совести никогда у меня не ныли…, не царапал я моего сердца когтями. Я, знаете, рано и как-то незаметно для себя, твердо усвоил самую простейшую философию: как ни живи – а все-таки умрешь: зачем же ссориться с собой, зачем тащить себя за хвост влево когда натура твоя во всю мочь прет направо? И людей, которые гнут себя на-двое, я терпеть не могу… Чего ради они стараются? Бывало, я разговаривал с такими юродивыми. Спрашиваешь его: зачем; ты, друг, поешь, зачем ты, брат, скандалишь? Стремлюсь, говорит, к самоусовершенствованию… Чего же, мол, ради? Как – чего ради? В совершенствовании человека – смысл жизни… Ну, я этого не понимаю; вот в совершенствовании дерева смысл ясен – оно усовершенствуется до пригодности в дело, и его; употребят на оглоблю, на гроб или еще на что-нибудь полезное для человека… Ну, хорошо! ты совершенствуешься – это твое дело; но, скажи, зачем ты ко мне пристаешь и меня в свою веру обратить хочешь? А затем говорит, что ты скот и не ищешь смысл жизни. Да я же нашел его, ежели я скот и сознание скотства его не отягощает меня. Врешь, говорит. Коли ты, говорит, знаешь, ты должен исправиться. Как исправиться! Да, ведь живу в мире с собой, ум и чувства у меня едино суть, а слово и дело в полной гармонии! Это, говорит, подлость и цинизм… вот так рассуждают все они, бывало. Чувствую я, что они врут и глупы; чувствую это и не могу не презирать их, потому это – я людей знаю! – если все сегодняшнее подлое грязное и злое объявить завтра честным, чистым, добрым – все эти морды, без всякого усилия над собой, завтра же и будут совершенно честными, чистыми и добрыми. Им для этого понадобится только одно – грусть свою уничтожить в себе… Так-то.
Резко это, говорите? ничего, сойдет. Пусть резко, зато правильно… Я, видите, ли так полагаю: служи богу или черту, но: богу и черту. Хороший подлец всегда лучше плохого честного человека. Есть черное, и есть белое, а смешай их – будет грязное. Я всю жизнь мою встречал только плохих честных людей, таких знаете, у которых честность-то из кусочков составлена, точно они ее под окнами насбирали, как нищие. Это – честность разноцветная, плохо склеенная, с трещинами… А то есть честность книжная, вычитанная и служащая человеку – как его лучшие брюки – для парадных случаев… Да, и вообще, все хорошее у большинства хороших людей – праздничное и деланное; держат они его не в себе, а при себе, на показ, для форса друг перед другом… Встречал я людей и по самой натуре своей хороших… но редко они встречаются и почти только среди простых людей, вне стен города… Этих сразу чувствуешь – хорош! И видишь, родился хорошим… да!
А, впрочем, черт с ними со всеми – и с хорошими и с плохими! Знать я не хочу Гекубы…
Я понимаю, что рассказываю вам факты жизни моей кратко и поверхностно, и что вам трудно понимать – отчего и как… но это уже дело мое. Да и суть не в фактах, а в настроениях. Факты – одна дрянь и мусор. Я могу много наделать фактов, если захочу; возьму вот нож, да и суну его вам в горло – вот и будет уголовный факт! А то ткну в себя этот нож – тоже факт будет… вообще можно делать самые разнообразные факты, если настроение позволяет. Все дело в настроениях – они плодят факты, и они творят мысли… и идеалы… А знаете вы, что такое идеал? Это просто костыль, придуманный в ту пору, когда человек стал плохим скотом и начал ходить на одних задних лапах. Подняв голову от серой земли, он увидал над ней голубое небо и был ослеплен великолепием его ясности. Тогда он, по глупости сказал себе – я достигну его. И с той поры он шляется по земле, с этим костылем, держась при помощи его до сего дня все еще на задних лапах.
Вы не подумайте, что, и я тоже лезу на небо – никогда не ощущал такого желания… я это так сказал, для красного словца!»
По одному этому монологу, который однако необходимо было привести целостью, если мы одним взмахом крыльев хотели добраться до самых источников, из которых интеллигент – бродяга черпает мудрость своей жизни, и одним взглядом обнять идейную сторону этой жизни, мы легко убеждаемся, какой бесплодный нигилизм, чудовищный цинизм, неоправданный, злой эгоизм лежат в основе мировоззрения бродяги. Отрицая всякую общественную жизнь, так как он видит в ней одни только, отрицательные ее стороны, не будучи в состоянии понять весь смысл общественной жизни людей, как основного фактора культурного строительства человеческого рода, бродяга, благодаря крайне болезненному своему эгоизму и беспринципности легко решается на всякого рода антисоциальные поступки и кончает тем, что втягиваясь все более и более в омут преступных злодеяний, теряет всякий человеческий облик и хладнокровнейшим образом совершает неслыханные гнусности ничего лучшего для себя, не ожидая, как верную гибель. «Я уверен, говорит Промтов, что если меня, когда-нибудь будут бить – меня не изувечат, а убьют. На это нельзя обижаться, и было бы глупо этого бояться».
Морали, конечно, бродяги никакой не признают, видя в ней одну из многих глупых условностей социальной жизни людей. К тому же интеллигент-бродяга до того способен разукрасить безнравственность потоком красноречивых слов, что она в его устах превращается чуть ли не в добродетель. Послушаем, как Промтов «оправдывает» ту ложь и обман, которыми он опутывает людей.
«Врать умеючи – высокое наслаждение, скажу я вам. Если врешь и видишь, что тебе верят, – чувствуешь себя приподнятым над людьми, а чувствовать себя выше людей – удовольствие редкостное! Овладеть их вниманием и мыслить про себя – дурачье! А одурачить человека всегда приятно. Да и ему человеку-то, тоже ведь приятно слышать ложь, хорошую ложь, которая гладит его по шерстке. И, может быть, всякая ложь – хороша или же, наоборот, – все хорошее – ложь. Едва ли на свете есть что-нибудь более стоящее внимания, чем разные людские выдумки: мечты, грезы и прочее такое. К примеру, возьмем любовь – всегда любил в женщинах как раз то, чего у них никогда не было и чем я обыкновенно сам же их награждал. Это и было лучшее в них. Бывало, видишь, свежую бабеночку и сейчас же воображаешь – обнимать она должна – этак. Раздетая она такова, в слезах – такая-то, в радости – вот какая. Потом незаметно веришь себя, что все это у нее есть, именно так есть, как ты того хочешь… И, разумеется, по ознакомлении с нею, какова она есть на самом деле, торжественно садишься в лужу!… Но это неважно – ведь нельзя же быть врагом огня только за то, что он иногда жжется, нужно помнить, что он всегда греет, – так ли? Ну вот… По сей причине и ложь нельзя называть вредной, поносить ее всячески, предпочитать ей истину… еще неизвестно ведь – что она такое, эта истина, никто не видал ее паспорта… может быть, она, по предъявлении документов, черт знает, чем окажется…
Трудно поверить, что Горький, увлекаясь бродяжьей жизнью, одобрял ее всю в принципе и ее ставил, подобно Промтову. Как идеал человеческой жизни. В таком случае Горький не выбрался бы никогда из бродяжьей жизни и пропал бы несчастным бродягой. Бродяжничал Алексей Пешков вынужденно, иногда же без нужды из-за скуки и увлеченья «свободой» бродяжьей жизни и бродяжничал он, отыскивая, где попало временную работу, чтобы прокормиться; временами совершал он, бродяжничая преступления, в общем же знал во всем меру и никогда не погружался в грязь бродяжьей жизни так, чтобы совершенно не выбраться из нее или выбраться с большим ущербом для нравственной своей личности.
Из преступлений, совершенных Алексеем Пешковым во время бродяжничества, можно отметить кражу со взломом, как Горький это рисует в рассказе: «Однажды осенью» (1894) (Том 1 собрания сочинений). Решился А. Пешков на этот шаг, мучимый жалостью к несчастной, голодной и избитой проститутке. Впрочем, Алексей Пешков мог бы быть восприимчив к воровству и по другой причине, т. к. в той среде, где рос и воспитывался Алексей, воровство вообще-то не считалось преступлением:
«Воровство в слободе не считалось грехом, являясь обычаем и почти единственным средством к жизни для полуголодных мещан. Полтора месяца ярмарки не могли накормить на весь год, и очень много почтенных домохозяев «прирабатывали на реке» – ловили дрова и бревна, унесенные половодьем, перевозили на досчанниках мелкий груз, но, главным образом, занимались воровством с барж и вообще – «мартышничали» на Волге и Оке, хватая все, что было плохо положено. По праздникам большие хвастались удачами своими, маленькие слушали и учились.
Весною, в горячее время перед ярмаркою, по вечерам улицы слободы были обильно засеяны упившимися мастеровыми, извозчиками и всяким рабочим людом – слободские ребятишки всегда обшаривали их карманы, это был промысел узаконенный, им занимались безбоязненно, на глазах старших.
Воровали инструмент у плотников, гаечные ключи у легковых извозчиков, а у ломовых – шкворни, железные подоски из тележных осей».
Таким образом, мы видим, что обвинять одну только наследственность в выработке патологических черт характера рискованно и следует постоянно принимать во внимание и внешние условия жизни, в которых живет человек. Отягченная наследственность безусловно предрасполагает к развитию психопата или психопатических черт характера, и ceteris paribus человека с отягченной наследственностью скорее заболеет душевной болезнью чем таковой с благополучной наследственностью. С другой стороны, не надо забывать, что при исключительно хороших условиях жизни человек с отягченной наследственностью может быть совершенно иммунным к душевным заболеваниям. Что касается Горького, то условия жизни были против него и в развитии его пориомании следует обвинять не только наследственность, но и известные условия жизни еще в школьные его годы, когда он был принужден зарабатывать на жизнь ветошничеством.
«Я тоже начал зарабатывать деньги: по праздникам, рано утром, брал мешок и отправлялся по дворам, по улицам собирать говяжьи кости, тряпки, бумагу, гвозди. Пуд тряпок и бумаги ветошники покупали по двугривенному, железо – тоже, пуд костей по гривеннику, по восемь копеек. Занимался я этим делом в будни после школы, продавая каждую субботу разных товаров копеек на тридцать, на полтинник, а при удаче и больше».
Многим покажется сомнительным, что занятие ветошничеством может быть моментом, предрасполагающим к пориомании. Мое личное убеждение таково, что бродить целыми днями с мешком на плечах и рыться в разном соре и мусоре не может не предрасположить к бродяжничеству особенно лиц, и без того предрасположенных к пориомании наследственно. Что бродяжничание ветошника, все равно что нищенствование, будит в человеке бродяжнический его инстинкт, не может быть и потому еще подвержено сомнению, что большинство нищенствующих очень легко впадает в пориоманию, что впрочем, легко объясняется еще тем обстоятельством, что у них нет своего собственного крова.
Наследственность и условия жизни толкали Горького на бродяжью жизнь, от которой Горький, как и от многих других зол своей жизни, спасся. Насколько бродяжья жизнь несовместима с элементарными требованиями морали можно судить по тому обстоятельству, что честнейший из бродяг, Алексей Пешков не остался без греха. В общем же нет, видно, зла без добра, и, если бы судьба не довела Алексея Пешкова до бродяжничества, давая ему возможность наблюдать любопытнейший экземпляр подонков общества – бродягу, мы не имели бы высоко художественных рассказов Горького о бродягах, которые, снабжая неоценимым научным материалом психологов, психопатологов, социологов и т. д. закрепили за Горьким бессмертную славу великого художника русского народа и земли русской!
О СУИЦИДОМАНИИ МАКСИМА ГОРЬКОГО[33] ЛИЧНОСТЬ МАКСИМА ГОРЬКОГО В СВЕТЕ СОВЕРШЕННОГО ИМ В ДЕКАБРЕ 1887 Г.[34] ПОКУШЕНИЯ НА САМОУБИЙСТВО. Д-РА И. Б. ГАЛАНТ
О суицидомании Максима Горького[33]
Личность Максима Горького в свете совершенного им в декабре 1887 г.[34] покушения на самоубийство. Д-ра И. Б. Галант
Влечение к самоубийству или суицидомания (suicidomania) – явление, которое как много других непонятных явлений, сделалось в науке «вопросом», принадлежит к так называемым «проклятым вопросам» науки, ибо оно кажется на первый взгляд неразрешимым, или оно действительно неразрешимо. Нам поэтому кажется необходимым прежде чем говорить о суицидомании Горького разобраться как следует в самом вопросе самоубийства, ибо только таким путем мы облегчим себе впоследствии задачу, состоящую в анализе личности Максима Горького (собственно душевной его жизни) в связи с его суицидоманией.
Главная ось, вокруг которой вращается проблема самоубийства, это вопрос о том имеем ли мы при самоубийстве дело с проявлением душевной болезни, и самоубийство есть явление психопатологическое, свидетельствующее о тяжелом невропсихическом расстройстве, или же самоубийство есть (или может быть) явление «нормальное» т. е. не вытекающее из психопатогенных мотивов. Разрешение этого принципиального вопроса как это почувствует читатель сам, весьма важно и без него никак нельзя двинуть вперед проблему самоубийства и превратить ее из «научного вопроса» в научно обоснованную истину, объясняющую, вполне удовлетворительно явление самоубийства.
К несчастью, вопрос этот до сих пор не разрешен, и мнения расходятся. Я говорю «к несчастью», ибо вопрос этот один из самых древних вопросов, а в психиатрии он зародился одновременно с зарождением и модерным развитием этой науки в конце 18 и начале 19 столетия (французская школа – Эскироль (Esquirol), и если даже не верить старой мудрости Гете (Goethe), что никто не мыслит абсолютно новые, уже раньше не высказанные мысли («Wer капп was Dummes, wer was Kluges denken. Das nicht die Vorwelt schon gedach»), то что касается вопроса самоубийства, здесь была высказана такая масса всевозможных мнений, что действительно трудно поручиться, что в ближайшем будущем предстоит совершенно новое, радикальное разрешенье вопроса. Познакомимся, однако, со старыми и новыми научными взглядами на самоубийство.
По Вейхбродту (Weichbrodt) у евреев библейской эпохи самоубийство не встречалось, и в библии нет слова, соответствующего слову самоубийство, имеющемуся во всех языках.[35] В талмудическую эпоху самоубийство очевидно благодаря более близкому знакомству с другими народами начало распространяться среди евреев, и талмуд различает двоякого рода самоубийство: преднамеренно обдуманное, вполне сознательно совершенное самоубийство, и самоубийство в состоянии невменяемости, самоубийство душевно-больных, перепитых, несовершеннолетних, а также самоубийство находящегося в битве со врагом воина в случае неблагоприятного для него исхода битвы. Особенно сильно распространилось самоубийство среди древних евреев ко времени второго разрушении Храма и в связи с катастрофическим положением страны, так что ученые начали вести борьбу с этим злом. Josephus, который между прочим сам кончил самоубийством, когда ему угрожала смерть от руки врага, писал: «Почему мы спешим пролить нашу собственную кровь? Почему мы хотим насильно разорвать
У всех древних и даже первобытных народов – у египтян, греков, римлян, у германцев, индийцев и т. д. самоубийство было очень распространено то, как народный обычай, то как средство «хорошо умереть». «Хорошо умереть» значило по Сенеке избежать опасности плохо жить… У германцев старики, чувствуя приближение старческой слабости, убивали себя, у герулов замужняя женщина не должна была пережить своего мужа, как и у индийцев, у которых вдова по смерти мужа, а слуга по смерти хозяина кончали самоубийством.
Насколько в древности, в частности у римлян было распространено самоубийство можно судить по тому факту, что Тацит, рассказывая о самоубийстве префекта Рима, Lucius Piso, говорит, что он умер естественной смертью!..
Таким образом, у древних народов самоубийство равнялось естественной смерти и считалось вполне нормальным явлением. Иначе смотрит на самоубийство новая и новейшая психиатрия. Отец современной научной психиатрии, Эскироль защищал мнение, что самоубийство во всех случаях – явление патологическое; и берет оно свое начало в болезненных состояниях души. Он указывает на наследственный характер склонности к самоубийству и сообщает, случай, где бабушка, мать, дочь и внучка кончали самоубийством. Подобный случай сообщает Вольтер (Woltaire). «Я видел почти собственными глазами самоубийство, которое заслуживает внимания врачей. Зрелого возраста человек, живший в хороших условиях, занимавшийся серьезным трудом, не подверженный никаким страстям, наложил на себя 17 октября 1769 года руки и оставил магистрату города, в котором он жил, посмертную записку, в которой он извинялся за свой поступок. Опубликовать этот документ не нашли нужным из-за боязни вызвать и других людей на подобного рода поступок. До этого пункта мы ничего экстраординарного не видим, подобные случаи попадаются везде. Поражает лишь следующее: его брат и отец тоже кончили самоубийством в том же возрасте. Какая тайная закладка духа, какая симпатия, какое содействие психических законов ведет отца и двух его сыновей к тому, что они в том же возрасте, одним и тем же образом от своей же руки погибают».
Все выдающиеся психиатры недавно протекших и наших дней стоят, что касается самоубийства, на точке зрения Эскироля. Вернике (Wernicke) высказывается по этому пункту следующим образом: «Кто после потери огромного состояния, после приговора к лишающему чести наказанию, после смерти любимого лица накладывает на себя руки действует под влиянием переоцененной идеи (?bervertige id?e), и мы принуждены признать этот акт ненормальным, хотя и нельзя низвести его на душевную болезнь. В каждом единичном случае надо будет поэтому установить, имеем ли мы перед собою болезненно переоцененную идею, или же таковую, которая помещается в границах здорового. Решение этого вопроса мы склонны будем поставить в зависимость от того достаточен – ли мотив, который одарил данное воспоминание этим доминирующим аффектом или нет.
Гаупп (Gaupp) говорит о многих людях, которых мы и, можем назвать душевно-больными, которые однако, обнаруживают некоторые болезненные черты – это природы нервные, психопатические, дегенеративные личности. Они часто рождаются от душевно-больных, нервно-больных, запоем пьющих, слабых родителей. Вырожденцы (дегенераты) обнаруживают строение духа, дающее благоприятную почву для мыслей о самоубийстве: сносный ум, большая возбужденность не отличающихся продолжительностью чувств, слабые импульсы воли, не увенчающиеся успехом, сильно подчеркнутые эгоистические инстинкты, повышенная чувствительность к неприятным впечатлениям и переживаниям – такая смесь душевных способностей оказывается мало способной к борьбе с бурями жизни. Эти индивиды легко разочаровываются в жизни и при повышенной аффективной возбужденности таких психопатических личностей дело легко доходит до необдуманных поступков (самоубийство).
Величайший психиатр земли русской Сергей Сергеевич Корсаков смотрит, на самоубийство в лучшем случае как на акт результирующий из психической неуравновешенности. «Самоубийство есть явление, встречающееся нередко в жизни и причисляемое к актам, не выходящим из круга поступков, которые может совершить и вполне нормальный человек. Действительно, когда человек решается на самоубийство из чувства долга или на основании требований рассудка, то это может быть и при здоровом уме. Но статистика показывает, несомненно, что большинство самоубийц происходит из психопатических семей, и сами по себе представляют нередко резкие признаки психической неуравновешенности.
Поэтому в громадном большинстве случаев приходится смотреть на самоубийство, даже вызываемое экономическими и общественными условиями, отсутствием нравственных устоев и высших идеалов, как на акт душевного (может быть кратковременного) расстройства. И, действительно, часто мы видим стремление к самоубийству у лиц, формально психически расстроенных, особенно у меланхоликов».
Все же у Корсакова можно вычитать если не прямое, то во всяком случае косвенное указание на возможность толкования самоубийства, как не вытекающего из психотической природы человека. А некоторые современные психиатры прямо таки утверждают, что загадка самоубийства не может найти своего разрешения указанием на психопатогенное происхождение его. Груле (Gruhle) пишет в своей «психиатрии для врачей»: «Это напрасная игра понятиями и словами, если обсуждают вопрос, представляет ли собой самоубийство патологический акт или же принадлежит он области нормальных явлений. Это твердо установленный факт, что оно часто вытекает из настроений, которые обладают анормальной глубиной и силой. Твердо установлен и другой факт, что судьба, и обстоятельства жизни человека до того запутываются, что при спокойном обдумывании положения самоубийство представляется единственно возможным выходом из положения».
Бирнбаум (Birnbaum) высказывается, к проблеме самоубийства как следует: «Многочисленные, между собой переметенные внутренние и внешние сцепления, вся запутанная ткань, в которой душевные задатки и развитие, внутренние, мотивы и внешние обстоятельства, психическая ситуация и положение в жизни, вместе действуя, ведут к этому конечному пункту (самоубийству) – никогда не могут быть распутаны и разрешимы односторонним увлечением одной какой-нибудь нитью клубка. Но так же мало разрешима загадка самоубийства, если не выделить и не оценить как следует существенно патологический уклон явления, Самоубийство само по себе не есть еще патологический феномен, все же оно часто бывает таковым, и нередко оно бывает таковым в первую линию». Вслед затем Бирнбаум еще раз подчеркивает: «Загадку самоубийства нельзя разрешить одним указанием на психопатологический генез его».
Из вышеприведенных мнений психиатров о природе самоубийства явствует, что все они, в противоположность господствовавшему в древнем мире взгляду на самоубийство, как на нормальное явление, видят в самоубийстве главным образом проявление болезненного душевного состояния, и расходятся психиатры в своих мнениях лишь постольку, поскольку они склонны видеть в исключительных случаях в самоубийстве нечто «разумное», акт вытекающий так сказать необходимо из стечений обстоятельств и представляющий единственный выход из положения. Решения проблемы самоубийства в отвлеченном смысле, т. е. независимо от конкретного случая, быть не может, т. к. оно должно было бы сводиться к выводу, что самоубийство есть явление то нормальное, то ненормальное, что собственно ничего не говорит о самой сущности явления, и оставляет нас в нерешительности и даже серьезном смущении. Каждый же единичный случай самоубийства представляет собой очень сложную задачу, где физиология и патология до того между собой переплетаются, что трудно точно сказать какому элементу следует отдать предпочтение и следует ли говорить о «физиологическом» или «патологическом» самоубийстве.
Таковы результаты естественно-научного исследования проблемы самоубийства, сведущиеся к решению вопроса о естественности («нормальное» явление) и неестественности («ненормальное» явление) самоубийства, и которые, к сожалению, не могут быть названы вполне удовлетворительными. Посмотрим теперь, как обстоит дело с философской стороной вопроса. «Философия» самоубийства вращается вокруг вопроса о нравственности и безнравственности самоубийства, и философское изучение вопроса самоубийства гораздо старше естественно-научного его изучения. На необходимость этого двустороннего изучения самоубийства в очень красивой форме указывает в 13 книге «Dichting ef Wahrheit» Гете: «Самоубийство есть событие человеческой природы, которое, хотя оно уже с давних пор, и очень обстоятельно обсуждается, требует от каждого человека участия и в каждой эпохе должно сызнова обсуждаться. Ведь неестественно же, что человек отрывается от самого себя и не только повреждает, но уничтожает себя; отвращение жизни имеет физиологические и моральные свои причины первые причины должны быть изучены врачом, последние моралистом».
Из древних философов Аристотель смотрел на самоубийство, как на безнравственный поступок, безнравственный не по отношению к самому себе, а по отношению к государству. Эпикур находил человека, кончающего самоубийством, потому что ему жизнь опостыла, смешным, осуждая таким образом самоубийцу как лишенного твердых моральных принципов человека. В противоположность такому взгляду стоики защищали мнение, что прощаться с жизнью должно быть каждому дозволено и самоубийство рассматривалось в философской школе стоиков, как добродетель. Зено (Zeno) повесился в глубокой старости, после того как он упал и поломал себе палец. Народ воздвигнул, ему памятник с надписью: «Жизнь его совпадала с его учением».
Учение стоиков о самоубийстве нашло себе среди римских философов приверженца в лице Сенеки (Seneca), который защищал «свободу» умирать, кому как хочется. Указывая на то, что все люди имеют один только вход в жизнь и много различных выходов из жизни, Сенека проповедовал: «Если несчастье настойчиво преследует несчастие, то он в каждый момент может уйти из жизни. Дверь открыта. Кто не хочет дольше оставаться, может уходить.
Видишь ты тот крутой отвес? Оттуда вниз дорога к свободе! Видишь ты там море, реку, колодезь? На их дне живет свобода! Видишь ты то небольшое, иссохшее, искривленное дерево? На нем висит свобода!.. Ты спрашиваешь, каков самый легкий путь к свободе – каждая артерия твоего тела – такой путь к свободе!»
Религиозная философия (монотеистические религии) осуждает самоубийство, как преступление, и лишь немногие отцы церкви как Евсебий (Eusebius), Хридостом (Chrisostomas), Иероним (Hieronymus) извиняют самоубийство в случаях, где невинность подвержена опасности. Магомет (Mohammed) прямо запрещает самоубийство: «Не будьте самоубийцами; кто провинится против этой заповеди, того пожрет огонь ада» (Коран, Сура 4).
Эта религиозная агитация против самоубийства вела к тому, что в религиозные века средневековья при всем том отрицании жизни, которым отличалась эта историческая эпоха, самоубийство было весьма редким явлением и жизнь меняли обыкновенно произвольным заточением в монастырь, а не смертью.
Философия XVIII и XIX столетий в лице некоторых своих главных представителей видела в самоубийстве безнравственней поступок. Кант (Kant) обозначал самоубийство безнравственным поступком, т. к. самоубийца унижает этим поступком в своем лице человеческое наше достоинство. Шопенгауэр (Schopenhauer) говорит, что самоубийство стоит на дороге к выполнению высших моральных целей, т. к. оно вместо настоящего избавления от мира горя и мучений дает лишь фиктивное спасение из положения. Однако, он далек от того, чтобы объявить самоубийство преступлением и говорит, что надо осудить самоубийство, чтобы не быть осудимым на самоубийство.
Не станем далее излагать мнения различных философов о нравственности или безнравственности самоубийства, т. к. и ничего нового из этих мнений не извлечем. Взгляды на самоубийство меняются от философа к философу и, что более интересно, у одного и того же философа в зависимости от того, каковы мотивы самоубийства. Так Геббель (Hebbel) думает, что самоубийство всегда грех, если оно вызвано какой-нибудь одной деталью жизни, а не совокупностью всех обстоятельств жизни, не «всей жизнью». Мы видим здесь до чего произвольны философские понятия морали и как трудно строить мораль самоубийства или объявить раз и навсегда самоубийство безнравственным, где люди иногда потому кончают самоубийством, что не могут иначе жить чем безнравственно, и самоубийство в таком случае, как преследующий моральную цель поступок, волей неволей приходится считать истинным моральным актом!
Как раз у Горького одним из многих мотивов покушения на самоубийство были преступления против морали, как он, Горький, ее понимал. Однако, для того, чтобы оценить как следует покушение Горького на самоубийство в психиатрическом смысле и во всех других отношениях, и для того, чтобы доказать, что tentamen Suicidii Горького есть проявление той суицидомании, которой он страдал, по крайней мере, 1–2 месяца, нам необходимо познакомиться с некоторыми литературными произведениями Горького, которые рисуют нам жизнь, характер и душевные переживания автора до и в период времени непосредственно предшествовавший покушению на самоубийство.
О самом факте покушения на свою жизнь, Горький в «Моих университетах» сообщает следующее:
«Купив на базаре револьвер барабанщика, заряженный четырьмя патронами я выстрелил себе в грудь, рассчитывая попасть в сердце, но только пробил легкое, и через месяц очень конфуженный, чувствуя себя до нельзя глупым, снова работал в булочной».
Что касается мотивов покушения своего на самоубийство, то Горький о них пишет:
«Я пробовал описать мотив этого решения (убить себя) в рассказе «Случай из жизни Макара». Но это не удалось мне – рассказ вышел неуклюжим, неприятным и лишенным внутренней правды. К его достоинствам следует отнести – как мне кажется – именно то, что в нем совершенно отсутствует эта правда. Факты правдивы, а освещенье их сделано как будто не мною, и рассказ идет не обо мне. Если не говорить о литературной ценности рассказа – в нем для меня есть нечто приятное, как будто я перешагнул через себя».
Прочитав рассказ «Случай из жизни Макара»,[36] я мог легко убедиться, что Горький напрасно наклеветал на этот драгоценнейший документ для изучения его юности, объявив его лишенным внутренней правды. Я в Макаре до того точно узнал того самого Максима Горького, с жизнью которого знакомился в «Моих университетах», что для меня не могло существовать никакой тени сомнения в том, что Макар это точная копия юного Максима Горького, тогда еще только Пешкова, что я ни минуты не сомневался в допустимости научной обработки фактов, сообщенных Горьким в «Случае из жизни Макара», как таковых его личной жизни, чего Горький, между прочим, сам не отрицает. Что касается сомнительной внутренней правды, то я старался пополнить, корригировать и освещать факты «Случая из жизни Макара» такими из «Моих университетов», так что если действительно были в жизни Макара, как это утверждает Горький, некоторые неправильно освещенные пункты и не в той мере правдивые, как бы этого хотел сам Горький, то они, я смею надеяться, получили под моим пером настоящую свою правдивость и мы здесь будем читать истинную научно обоснованную историю суицидомании Горького.
Что представлял собой юноша Пешков (Максим Горький) в годы своего расцвета, когда душу его не терзали гибельные мысли о самоубийстве?
Незадолго перед этим (решением застрелиться) он (Макар) чувствовал жизнь интересной, обещающей открыть множество любопытного и важного, ему казалось, что все явления жизни манят его разгадать их скрытый смысл.
Ежедневно с утра до ночи тянулись они одно за другим как разнообразно кованные звенья бесконечной цепи; глупое сменялось жестоким, наивное – хитрым, было много скотского, не мало звериного, и – вдруг трогательно вспыхнет солнечной улыбкой что-то глубоко человечное – «наше», как называл Макар эти огоньки добра и красоты, которые, лаская сердце великою надеждою, зажигают в ней жаркое желание приблизить будущее, заглянуть в его область неизведанных радостей.
Жизнь была подобна холодной весенней ночи, когда в небе быстро плывут изорванные ветром клочья черных облаков, рисуя взору странные фигуры, и внезапно между ними в мягкой глубокой синеве проблеснут ясные звезды, обещая на завтра светлый солнечный день. Был Макар здоров и как всякий здоровый юноша любил мечтать о хорошем – жило в нем крепкое чувство единства и родства с людьми.
В каждом человеке он хотел вызвать веселую улыбку, бодрое настроение; это ему часто удавалось и в свою очередь повышая его силы, углубляло ощущение единства с окружающим.
Он много работал и не мало читал, всюду влагая горячее увлечение. Хорошо приспособленный природою к физическому труду, он любил его, и когда работа шла дружно, удачно – Макар как будто бы пьянел от радости, наполняясь веселым сознанием своей надобности и жизни, с гордостью любуясь результатами труда.
Он умел и других зажечь таким же отношением к работе и, когда усталые люди говорили ему:
– Ну чего бесишься? Ведь хоть на двое переломись – всего не сделаешь!
Он горячо возражал:
– Сделаем, а там гуляй свободно!
И верил, что если убедить людей дружно взяться за работу самоосвобождения – они сразу могли бы разрушить, отбросить сторону все тесное, что угнетает, искажает их, построить новое, переродиться в нем, наполнить жилы новой кровью, и тогда наступит новая, чистая, дружная жизнь.
Чем больше он читал книг и внимательно смотрел на все, медленно и грязно кипевшее вокруг, – тем ощутимее и горячее становилась эта жажда чистой жизни, тем яснее видел он необходимость послужить великому делу обновления!
Вот чем был юноша Горький!
Это был идеально настроенный юноша, который, видя всю грязь жизни, хорошо зная все недостатки людей, умел любить жизнь и людей таковых, каковы они, есть. Великое уменье, которое так легко давалось юноше Горькому, потому что он владел необыкновенной физической силой и живым умом, которые давали ему чувство возможности построить «в ну» новую жизнь и вселяли в нем надежду превратить грязное и порочное в идеал чистоты, красоты и добродетели.
Однако, идеализм Горького, как это часто бывает с идеализмом неопытных юношей, обманутых иллюзией необыкновенных своих физических и моральных сил, сделался причиной душевного расстройства, развитие которого Горький нам рисует, как следует:
«Каждое сегодня принималось им (Макаром) за ступень к высокому завтра, завтра, уходя все выше, становилось все более заманчивым, и Макар не чувствовал, как мечты о будущем отводят его от действительного сегодня, незаметно отделяют его от людей.[37]
Этому сильно помогали книги: тихий шелест их страниц, шорох слов, точно топот заколдованного ночью леса или весенний гул полей, рассказывал опьяняющие сказки о близкой возможности царства свободы, рисовал дивные картины нового бытия, торжество разума, великие победы воли.
Уходя все глубже в даль своих мечтаний, Макар долго не ощущал, как вокруг него постепенно образуется холодная пустота. Книжное незаметно заслоняя жизнь, постепенно становилось мерилом его отношений к людям и как бы пожирало в нем чувство единства со средою, в которой он жил, а вместе с тем, как таяло это чувство – таяла выносливость и бодрость насыщавшие Макара.
Сначала он заметил, что люди как будто устают слушать его речи, не хотят понимать его и в тоже время в нем явилось повелительное тяготение к одиночеству. Потом каждый раз, когда его мнения оспаривались или кто-нибудь осмеивал их наивность, он стал испытывать нечто близкое обиде на людей. Его мысли дорого стоили ему, он собирал и копил их в тяжелых условиях, бессонными ночами за счет отдыха от дневного труда. Был он самоучка, и ему приходилось затрачивать на чтение книг больше усилий, чем это нужно для человека, чей ум приспособлен к работе с детства школой.
Утратив ощущение равенства с людьми, среди которых он жил и работал, но слишком живой и общительный для того, чтобы долго выносить одиночество, Макар пошел к людям другого круга, но в их среде еще более – и даже органически, чуждой ему, он не встретил того, что искал, да он и не мог бы с достаточной ясностью определить, чего именно ищет.
Он просто чувствовал, что в груди его образовалось темное холодное зияние, откуда, как из глубокой ямы, по жилам растекается, сгущая кровь, незнакомое, тревожное чувство усталости, скуки, острое недовольство собою и людьми».
Уже в этих описаниях Горького ясно чувствуется, что со здоровым, жизнерадостным, человеколюбивым юношей Горьким, начали происходить серьезные изменения, которые ведут к полному метаморфозу его характера и всей его психической сущности в смысле развития выраженного психопатического состояния. Развивается у Горького очень опасный аутизм, состоящий в полной потере смысла реального и замене мира действительного, «действительного сегодня», как говорит Горький вычитанными в книгах утопиями, «дивными картинами нового бытия», которое он не может сделать ясным ни себе, ни другим людям. Горький теряет природную свою общительность, чувствует непреодолимую склонность к одиночеству, которое для него тем гибельнее, что оно способствует развитию его аутизма и мизантропии, выражающейся пока что, в остром недовольстве людьми, в «обиде, на людей». Тают у Горького его выносливость и бодрость, главным образом в бесплодной борьбе за идеалы, которые из-за интеллектуальной слабости юноши Горького ясны ему самому и вокруг и внутри его образуется «холодная пустота», «темное холодное зияние», которые он не в состоянии чем-нибудь выполнить. Находясь в таком жалком состоянии полного душевного развала, Горький ищет спасения у людей высшего круга, но «люди нового круга были еще более книжны, чем он, они дальше его стояли от жизни, им многое было непонятно в Макаре, он тоже плохо понимал их сухой книжный язык, стеснялся своего непонимания, не доверял им и боялся, что они заметят это недоверие.
У этих людей была неприятная привычка: представляя Макара друг другу они обыкновенно вполголоса или шопотом, а иногда и громко, добавляли:
– Самоучка… Из народа…
Это тяготило Макара, как бы отодвигая его на какое-то особое место. Однажды он спросил знакомого студента:
– Зачем вы всегда говорите, что я самоучка, что я из народа и подобное?
– Да ведь это же «батя, факт!».
Здесь место осветить детальнее отношения юноши Горького к интеллигенции вообще и к студентам в частности для того, чтобы получить ясное представление о том, какую роль сыграли эти отношения в развитии психопатического состояния Горького, кончившегося суицидоманией.
Читая «Мои университеты», мы можем легко убедиться, что студенты для Горького были высшие люди, и он их долгое время обоготворял. Он буквально жил и работал для студентов, защищая их всячески от нападков своих товарищей, которые были нередко не просто идейные, а физические ощутимые кулачные удары. Студенты были долгое время для Горького идеальные люди, мысли о которых помогали ему заполнять ту душевную пустоту, которая его так ужасала. Но как ни старался Горький уберечь этот свой идеал от поругания, ему это не удалось, и ему даже самому пришлось развенчать свой идеал, особенно после следующего случая.
Юноша Пешков посещал время от времени со своими товарищами, пекарями, дома терпимости, где Пешков впрочем, не лишал себя, по его словам, невинности. Однажды экономка дома терпимости рассказала пекарям следующее: «Самый ж непонятный народ, это, обязательно, студенты академии, да. Они такое делают о девушками: велят помазать пол мылом, поставят голую девушку на четвереньки, руками и ногами на тарелки и толкают ее в зад – далеко ли уедет по полу? Так – одну, так и другую. Вот. Зачем это?».
После этого рассказа пекари поклялись избить студентов, и у Пешкова в первый раз не хватило духу защищать студентов, к которым он после этого мало помалу, совсем охладел. Это было как раз в то время, когда идеалы Горького рушились один за другим, и он все больше и больше чувствовал одну только пустоту жизни и людей. Понятно, поэтому, что «как бы там ни было, – в этой среде Макар не мог укрепить свою заболевшую душу. Он пробовал что-то рассказывать о затмении души, был не понят и отошел прочь без обиды – с ясным ощущением своей ненужности этим людям. Первый раз за время своей сознательной жизни, он ощутил эту ненужность, было ново и больно.
Потом вероятно сказалось переутомление, отозвались ночи без сна, волнующие книги, горячие беседы, – Макар стал чувствовать себя физически вялым, а в груди всегда что-то трепетало, нервы, как будто проколов кожу, торчали поверх нее, точно иглы, и каждое прикосновение к ним болезненно раздражало.
Макару было 19 лет, он считал себя неутомимо сильным, никогда не хворал, любил немножко похвастаться своею выносливостью, а теперь он стал противен сам себе, стыдился своего недомогания, стараясь скрыть его, едко осуждал сам себя, но все это плохо помогало, и тревога, ослабляющая душу, становилась тяжелей…
В то же время он почувствовал себя влюбленным, но не мог понять в кого именно: в Таню или в Настю, ему нравились обе. Полногрудая, высокая и стройная приказчица Настя только что окончила учиться в гимназии, радуясь, свободе, она весело и ясно улыбалась всему миру большими, темными, как вишни, глазами и показывала белые, плотные зубы, как бы заявляя о, своей готовности съесть множество всяких вкусных вещей. Таня была маленькая, голубоглазая, белая, точно маргаритка; она, со всеми говорила ласково, слабеньким, однообразно звеневшим голосом, мягкими, как вата, словами и смеялась тихим тающим смехом.
Макар не скрывал своих чувств перед ними и это одинаково смешило подруг – они были веселые. Он же подходил к ним как бездомный иззябший человек, подходит зимней ночью греться, около костров, горящих на перекрестках улиц, ему думалось, что эти умненькие девушки могут та или другая, все равно – сказать ему какое то свое, ласковое женское слово, и оно тотчас рассеет в его груди подавляющее чувство отброшенности, одиночества, тоски.
Но они шутили над ним, часто напоминая ему о его 18 годах и советуя читать серьезные книги, а усталая голова Макара уже не воспринимала книжной мудрости, наполняясь, все более темными думами.
Мы видим таким образом, что неудачи юноши Горького копились, фатальным для него образом и неминуемо должны были вести к катастрофе. Горький ищет спасения от разъедающего его червя отчаяния в любви и думает, что одно ласковое слово любимой женщины, спасет его от гибельного для него в это время чувства одиночества и заброшенности. Однако это слово не приходит, и Горький погружается в темные думы.
«Их было бесконечно много, они как будто бы давно уже прятались где-то глубоко в нем и везде вокруг него; ночами они поднимались со дна души, ползли изо всех углов, точно пауки, и все более отъединяя его от жизни, заставляли думать только о себе самом. Это были даже не думы, а бесконечный ряд воспоминаний о разных обидах и царапинах в свое время нанесенных жизнью и казалось так хорошо забытых, как забывают о покойниках. Теперь они воскресли, оживились, непрерывно вился их хоровод – тихая торжествующая пляска; все они были маленькие, ничтожные, но их – много и они легко скрывали то хорошее, что было пережито среди них и вместе с ними.
Макар смотрел на себя в темном круге этих воспоминаний, поддавался внушениям и думал:
– Никуда не гожусь. Никому не нужен».
Эти болезненные мысли о своей ненужности были может быть самыми страшными и самыми мучительными для юноши Горького? Насколько глубоко они засели в юном, больном уме Горького, и как терзали они его больную душу можно судить по другому его весьма важному для биографии Горького и для изучения его личности рассказу: «Макар Чудра» (1892).[38] Цыган Макар Чудра это вариация Макара из рассказа: «Случай из жизни Макара» и под цыганом Макаром надо разуметь того же юношу Горького, покушавшегося на девятнадцатом году своей жизни на самоубийство. Доказательством этого моего предположения, являющегося для меня лично неопровержимой истиной, я вижу в следующих моментах. 1) Макар Чудра, сидевши в тюрьме, тоже покушался на свою жизнь, правда, через повешение, и развивает философию самоубийства, коренящуюся равным образом в убеждении ненужности человека. 2) Макар Чудра – цыган, цыган же у Горького символ пекаря. Рассказывая в «Случае из жизни Макара» о том, как его посетил в больнице, где он лежал раненый после неудачного покушения на свою жизнь, один из его товарищей пекарей, он его сравнивает с цыганом. Горький же, как известно, был в юности пекарем, а потому неудивительно, что он себя изображает в лице цыгана. Наконец, в 3) Я не могу видеть простую случайность в том, что покушавшийся на самоубийство цыган Макар Чудра, развивавший философию ненужности человека, как главное оправдание самоубийства, назывался Макаром, а не каким либо другим именем. Не может таким образом быть сомнения, что Макар Чудра идейно есть тот же Макар, что и в «Случае из жизни Макара», и Горький, очевидно оставшийся на всю свою последующую жизнь очень заинтересованным тем состоянием своей души, которое повело его в юности к самоубийству, пытался впервые дать в Макаре Чудре описание этого своего состояния и выдвинул один только момент своей ненужности, который особенно мучительно отзывался на душевном его состоянии, и может быть в первую очередь повел Горького к самоубийству. Впрочем, пожалуй, что нет, ибо Горький пишет в «Случае из жизни Макара: «А, вспомнив горячие речи, которыми он еще недавно оглушал людей подобных себе, внушая им, бодрость и будя надежды на лучшие дни, вспомнив хорошее отношение к нему, которое вызывали эти речи, он почувствовал себя обманщиком и – тут решил застрелиться.
Вот мы пришли к тому факту в истории развития суицидомании Горького, который служил нам исходным пунктом изучения этой истории: преступление против морали, пункт, который по Горькому имел решающее значение и окончательно определил его образ действий. Мы видим, что преступление это вряд ли может квалифицироваться таковым, и, юридически говоря, никакие преступления за Горьким к тому времени не велись. Однако, Горький находился в таком болезненном состоянии, что его разгоряченная фантазия делала, как говорят, «из мухи слона». Мы, поэтому, не удивимся, что «преступление» имело решающее значение в tentamen suicidii Горького.
К счастью, можно теперь сказать для всей России, самоубийство Горького кончилось неудачей, и России суждено видеть еще одного из гениальных своих сыновей успешно оплодотворяющим и по наши дни славообильные поля русской словесности.
* * *
Если мы теперь, окончивши анализ всех тех обстоятельств, которые вели юного Горького к покушению на самоубийство, попытаемся охарактеризовать то душевное состояние, в котором Горький находился последнее время перед покушением на свою жизнь, то мы без всяких оговорок принуждены будем сказать, что Горький был к тому времени душевно больной человек и страдал психозом, который в немецкой психиатрии известен под именем Ersch?pfungs – psychose – по-русски психоз изнурения или истощения. Данные к тому, что психоз Горького развился на почве переутомления и изнурения сил имеются в «Случае из жизни Макара», где Горький рассказывает, что он работал денно и нощно не отдыхая, то физически, то умственно напрягаясь чересчур при этой последней работе, и что переживал сверх того сильные душевные потрясения, стараясь привить свои идеи другим людям и терпя при этом нередко полную неудачу. В результате сверхчеловеческих усилий Горького работать физически и умственно без отдыха, так что он вызвал всеобщее удивление, и его упорный труд определяли как «бешенство» (– Ну чего бесишься? Ведь хоть на двое переломись – всего не сделаешь!), вся его нервная система натянулась до возможного максимума, нервы, как образно выражается Горький от крайнего натужения как будто превратились в острые проволоки, которые, проколов кожу, торчали поверх нее, точно иглы, в каждое прикосновение к ним болезненно раздражало.
Такое напряжение и перетяжение нервов ничем другим не могло окончиться, как последующим их крайним ослаблением с полным лишением способности опять натягиваться и прийти в состояние напряжения, необходимого для успешной человеческой деятельности. У юного пекаря Пешкова-Горького интеллектуальная сторона, как более слабая, потерпела первая, и слабый ум Горького отказался ему повиноваться. Его ум ничего больше не воспринимал, Пешков-Горький не был в состоянии думать, не мог продолжать ту общественную работу, которую он вел, а в связи с этим у него развилось весьма опасное чувство своей недостаточности, своей непригодности, никчемности, своей ненужности, наконец. Это весьма болезненное чувство получало тем больше пищи, что у Горького в связи с невозможностью продолжать прежнюю общественную свою деятельность развился аутизм и повелительное тяготение к одиночеству, и чувство заброшенности непременно должно было выращивать самые горькие плоды отчаяния у человека, видевшего весь смысл жизни в беспрестанной шумной работе в кругу сильных умом и телом людей на благо таких же выдающихся других людей. Измученный трудом, больной ум юного Пешкова-Горького не мог навести его снова на путь благополучия, мысли одна другой черней затемняли давно потерявший свой жизненный блеск ум и Пешков-
Горький не видел перед собой другого исхода, как ускоренную самоубийством окончательную смерть…
Нам теперь совершенно ясны корни покушения на самоубийство Горького, которые таились в тяжелом психозе истощения. Если я в заглавии и много раз в моих рассуждениях о tentamen suicidii Горького говорю не просто о попытке покончить самоубийством, а о суицидомании Горького так это из-за того, что мы у Горького имеем дело не с мимолетным скоро преходящим влечением к самоубийству, а с глубоко вкоренившимся желанием, мучившим Горького еще долгое время после того, как ему не повезло и в самоубийстве. Об этом свидетельствуют следующие отрывки из «Случая из жизни Макара» (после самоубийства), которые, я привожу один за другим в хронологическом их порядке.
«О смерти не думалось – Макар был спокойно уверен, что как только представится удобный случай – он убьет себя. Теперь это стало более неизбежным и необходимым, чем было раньше: жить больным, изуродованным, похожим на этих людей (больных) – нет смысла.
«Ему казалось, что это решение его сердца, но в то же время он чувствовал что-то другое, молча, но все более настоятельно спорившее с этим решением: он не мог понять – что это? И беспокоился, стараясь незаметно подсмотреть лицо назревающего противоречия».
– Зачем он приходил, – думал Макар, когда татарин ушел.
– Зачем?
Искать ответа на этот вопрос было приятно.
Он чувствовал себя с каждым днем все более здоровым, а в душе становилось все темнее и запутаннее и как-то незаметно для него – мысль о смерти переселилась из сердца в голову. Там она легла крепко, об ее черный угол разбивались все другие мысли, ее тяжкая тень легко и просто покрывала собою все вопросы и все желания.
– Зачем жить? – думал Макар, и она тотчас подсказывала свой простой ответ:
– Незачем.
– Что делать? – Нечего. Ничего не сделаешь.
Ночами, когда все спали, он, открыв глаза, думал о том, как все вокруг обидно, противно, жалко – главное же обидно, унизительно. Как хорошо было бы, если бы в жизнь явились упрямые, упругие люди и сказали бы всему этому:
– Не хотим ничего подобного. Хотим, чтобы все было иначе. Он не представлял как именно иначе, но отчетливо видел: вот, сердятся, волнуются, кишат спокойные люди, решившие все вопросы, подчинившиеся своей привычке жить по правилу избранному ими; этими правилами, как топорами, они обрубали живые ветви разнообразно цветущего древа жизни, оставляя сучковатый, изуродованный, ограбленный ствол, и он был во истину бессмыслен на земле!…
Было хорошо думать об этом, но когда Макар вспоминал свое одиночество – картины желанной, бурной, боевой жизни становились тусклыми, мысли о ней вяло блекли, сердце снова наполнялось ощущением бессилия, ненужности.
И в презрении к себе самому снова разгоралась мысль о смерти. Но теперь она уже не изнутри поднималась, а подходила извне, как будто от этих людей, которые всеми своими словами победно говорили ему:
– Ты – выдуманный человек, ты никуда не годишься, ни на что не нужен, и ты глуп, а вот мы – умные, мы – действительные, нас – множество и это нами держится вся жизнь.
Они все дышали этой мыслью, они улыбались ею, снисходительно высмеивая Макара, она истекала из их глаз, была такая же гнилая, как их лица, грозила отравить.
Макар угрюмо молчал…
Так боролся юный Пешков-Горький со смертью, с мыслью о самоубийстве, долго боролся, тяжело боролся, пока не победил каким-то чудом свою болезнь и вернулся к новой, впоследствии столь славной жизни!
Горький осудил впоследствии самоубийство, как «унизительную глупость», и ушел, таким образом, далеко от всех тех писателей, философов и ученых, которые старались найти какое-либо оправдание самоубийству. А психиатр, ознакомившись с деталями истории суицидомании Горького, должен еще раз серьезно задуматься над вопросом: «Не коренится ли противоестественный акт самоубийства в тяжелом психическом расстройстве самоубийцы и не есть ли каждый самоубийца, попросту говоря, душевно больной человек?

Гиндин Валерий Петрович
ДЕЛИРИЙ МАКСИМА ГОРЬКОГО[39] О ДУШЕВНОЙ БОЛЕЗНИ, КОТОРОЙ СТРАДАЛ МАКСИМ ГОРЬКИЙ В 1889–1890 ГГ. Д-РА И. Б. ГАЛАНТ (МОСКВА)
Делирий Максима Горького[39]
О душевной болезни, которой страдал Максим Горький в 1889–1890 гг. Д-ра И. Б. Галант (Москва)
В небольшом очерке: «О вреде философии», на страницах 183–195 шестнадцатого тома полного собрания сочинений М. Горького, озаглавленного: «Мои Университеты»[40] Горький художественно красочно, но видимо вполне правдиво описывает душевную болезнь, которою он страдал в 1889–1890 годах. Описание это имеет для психиатра не только огромный теоретический интерес, но, как мы сейчас убедимся, и не малое практическое значение, а сверх того описание это имеет не маловажную историческую ценность, ибо Горький обратился за советом к врачу психиатру и сообщает, как его психиатр лечил, давая нам, таким образом возможность судить о психиатрической науке того времени в ее применении на практике.
Судя, по заглавию очерка: «О вреде философии», легко допустить, что Горький обвиняет свое увлечение философией и философскими проблемами в развитии той психической болезни, которою он страдал в 89/90 годах, и мы имели бы перед собой своего рода «morbus philosophicus». Однако, вряд ли Горький сам верил тому, что философия его сделала душевно-больным, хотя космогонические бредовые идеи или представления играют большую роль в делирии Горького. Вернее думать, что Горький немного подтрунил над самим собой и дал юмористическое выражение тем напрасным усилиям разрешить не разрешимое (вопрос возникновения мира), которые утомляли его юный ум. Философией же Горький занимался в то время очень мало, и по собственному его признанию он не стал читать «Историю Философии», которую он достал. Она ему показалась скучной…
Но Горький слушал лекции по философии у знакомого студента-химика Николая Захаровича Васильева, большого оригинала, наслаждающегося ломтями ржаного хлеба, посыпанными толстым слоем хинина, и показавшего вообще сильное средство с различными химическими веществами, которыми он неоднократно отравлял себя пока не отравился в 1901 г. окончательно индигоидом, работая ассистентом у профессора Коновалова в Киеве. После двух лекций Васильева по философии, одной о демократии и другой об Эмпедокле, Горький спустя несколько дней заболел.
А может быть и раньше! Уже на второй лекции Васильева Горький видел нечто неописуемое страшное внутри огромной, бездонной чаши, опрокинутой на бок, носятся уши, глаза, ладони рук с растопыренными пальцами, катятся головы без лиц, идут человечьи ноги, каждая отдельно от другой, прыгает нечто неуклюжее и волосатое, напоминая медведя, шевелятся корни деревьев, точно огромные пауки, а ветви и листья живут отдельно от них; летают разноцветные крылья, немо смотрят на меня безглазые морды огромных быков, а круглые глаза их испуганно прыгают над ними; вот бежит окрыленная нога верблюда, а вслед за него стремительно несется рогатая голова совы – вся видимая мною внутренность чаши заполнена вихревым движением отдельных членов, частей кусков, иногда соединенных друг с другом иронически безобразно».
«В этом хаосе мрачной разобщенности, в немом вихре изорванных тел, величественно движутся, противоборствуя друг другу Ненависть и Любовь, неразличимо подобные одна другой, от них изливается призрачное, голубоватое сияние, напоминая о зимнем небе в солнечный день и освещает все движущееся мертвенно однотонным светом».
Болезнь развивается дальше, и Горький пишет об этом: «через несколько дней почувствовал, что мозг мой плавится и кипит,[41] рождая странные мысли, фантастические видения и картины. Чувство тоски, высасывающей жизнь, охватила меня, и я стал бояться безумия. Но я был храбр, решился дойти до конца страха, и вероятно, именно это спасло меня».[42]
Следует целый ряд фантазий, которые Горький переживал отчасти галлюцинаторно, и из которых самое интересное, так как в нем содержится «описание» вечности, следующее:
«Из горы, на которой я сидел, могли выйти большие черные люди с медными головами. Вот они тесной толпою идут по воздуху и наполняют мир оглушающим звоном, от него падают, как срезанные невидимой пилой, деревья, колокольни, разрушаются дома и вот все на земле превратилось в столб зеленовато горящей пыли, осталась только круглая, гладкая пустыня и, посреди, я, один на четыре вечности, Именно – на четыре, я видел эти вечности, огромные темно – серые круги тумана или дыма, они медленно вращаются в непроницаемой тьме, почти не отличаясь от нее своим призрачным цветом»…
«За рекою, на темной плоскости вырастает, почти до небес, человечье ухо, обыкновенное ухо, с толстыми волосами в раковине, вырастает и, – слушает все, что думаю я.
«Длинным двуручным мечем средневекового палача, гибким, как бич, я убивал бесчисленное множество людей, они шли ко мне справа и слева, мужчины и женщины, все нагие, шли молча, склонив головы, покорно вытягивая шею. Сзади меня стояло неведомое существо, и это его волей я убивал, а оно дышало в мозг мне холодными иглами».
«Ко мне подходила голая женщина на птичьих лапах вместо ступней ног, из ее грудей исходили золотые лучи, вот она вылила на голову мне пригоршни жгучего масла, и вспыхнув, точно клок ваты, я исчезал».
Кроме галлюцинаций зрения у Горького в это время были ясно выраженные галлюцинации слуха, которые бывали до того интенсивны, что вызывали его на шумные выступления:
«А дома меня ожидали две мыши, прирученные мною. Они жили за деревянной обшивкой стены; в ней на уровне стола, они прогрызли щель и вылезали прямо на стол, когда я начинал шуметь тарелками ужина, оставленного для меня квартирной хозяйкой».
«И вот я видел: забавные животные превращались в маленьких серых чертенят и, сидя на коробке с табаком болтали мохнатыми ножками, важно разглядывая меня, в то время как скучный голос, неведомо чей, шептал, напоминая тихий шум дождя:
– Общая цель всех чертей – помогать людям в поисках несчастий.
– Это – ложь – кричал, я озлобясь. – Никто не ищет несчастий…
«Тогда являлся некто. Я слышал, как он гремит щеколдой калитки, отворяет дверь крыльца, прихожей, и – вот он у меня в комнате. Он – круглый, как мыльный пузырь, без рук, вместо лица у него – циферблат часов, а стрелки – моркови, к ней у меня с детства идиосинкразия. Я знаю, что это муж, той женщины, которую я люблю, он только переоделся, чтобы я не узнал его. Вот он превращается в реального человека, толстенького с русой бородой мягким взглядом добрых глаз; улыбаясь он говорит мне все то злое и нелестное, что я думаю о его жене и что никому, кроме меня, не может быть известно.
– Вон! – кричу я на него.
Тогда за моей стеной раздается стук в стену, – это стучит квартирная хозяйка, милая и умная Филицата Тихомирова. Ее стук возвращает меня в мир действительности, я обливаю глаза холодной водой, и через окно, чтобы не хлопать дверями, не беспокоить спящих, вылезаю в сад, там сижу до утра.
Утром за чаем хозяйка говорит:
– А Вы опять кричали ночью…
Мне невыразимо стыдно, я презираю себя».
Очень важным симптомом, пополняющим картину болезни Горького, которую мы стараемся воспроизвести здесь по отрывкам из «О вреде философии», это резкая сновидная оглушённость, ведущая к тому, что Горький, работая забывает вдруг себя и окружающее и бессознательно вводит в работу совершенно чуждые ей элементы, не стоящие с ней ни в прямой, ни в косвенной связи, как это бывает во сне, где самые невозможные противоречащие факты связываются в одно целое. Вот что рассказывает Горький:
«В ту пору я работал, как письмоводитель у присяжного поверенного А. И. Лапина, прекрасного человека, которому я многим обязан. Однажды, когда я пришел к нему, он встретил меня, бешено размахивая какими то бумагами крича:
– Вы с ума сошли? Что это Вы, батенька, написали в апелляционной жалобе? Извольте немедля переписать, – сегодня истекает срок подачи. Удивительно. Если это шутка, то плохая, я Вам скажу.
Я взял из его рук жалобу и прочитал в тексте четко написанное четверостишие:
– Ночь бесконечно длится…
Муки моей – нет меры.
Если б умел я молиться.
Если б знал счастье веры.
Для меня эти стихи били такой же неожиданностью, как и для патрона, я смотрел на них и почти не верил, что это написано мною».
А фантазии и видения все более и более овладевают Горьким:
«От этих видений и ночных бесед, с разными лицами которые неизвестно как появлялись передо мною и неуловимо исчезали, едва только сознание действительности возвращалось ко мне, от этой слишком интересной жизни на границе безумия необходимо было избавиться. Я достиг уже такого состояния, что даже и днем при свете солнца напряженно ожидал чудесных событий».
Наверно я не очень удивился бы, если бы любой дом города вдруг перепрыгнул через меня. Ничто, на мой взгляд не мешало лошади извощика, встав на задние ноги провозгласить глубоким басом:
– «Анафема».
К этим экстравагантным выходкам необузданной фантазии, к сновидной оглушенности галлюцинациям, временами присовокупляются навязчивые идеи, действия и поступки:
Вот на скамье бульвара, у стены кремля сидит женщина в соломенной шляпе и желтых перчатках. Если я подойду к ней и скажу:
– Бога нет.
Она удивленно, обиженно воскликнет:
– Как? А – я? – тотчас превратится в крылатое существо и улетит, вслед за тем вся земля немедленно порастет толстыми деревьями без листьев, с их ветвей и стволов будет капать жирная, синяя слизь, а меня как уголовного преступника приговорят быть 23 года жабой и чтоб я, все время день и ночь звонил в большой, гулкий колокол Вознесенской церкви.
Так как мне очень, нестерпимо хочется сказать даме, что бога – нет, но я хорошо вижу, каковы будут последствия моей искренности, – я как можно скорей, стороной, почти бегом, ухожу».
Реальность, мир действительных явлений, перестает временами, совершенно существовать для Горького:
«Все – возможно. И возможно, что ничего нет, поэтому мне нужно дотрагиваться рукою до заборов, стен, деревья. Это несколько успокаивает. Особенно – если долго бить кулаком по твердому, убеждаешься, что оно существует.
«Земля очень коварна, идешь по ней также уверена как все. люди, но вдруг ее плотность, исчезает под ногам земля становится такой же проницаемой, как воздух, – оставаясь темной, – и душа стремглав падает в эту тьму бесконечно долгое время, оно длится секунды».
«Небо тоже ненадежное; оно может в любой момент изменить форму купола на форму пирамиды вершиной вниз острие вершины упрется и череп мой и я должен буду неподвижно стоять на одной точке, до поры пока железные звезды, которыми скреплено небо, не перержавеют, тогда оно рассыплется рыжей пылью и похоронит меня.
Все возможно. Только жить невозможно в мире таких возможностей.
Душа моя сильно болела. И если б, два года тому назад я не убедился личным опытом, как унизительна глупость самоубийства я наверное применил бы этот способ лечения больной души».
Удивительно. Несмотря на то, что Горький приложил все свои старания, чтобы дать нам точное описание душевной болезни, которой он страдал в 89–90 годах, он ни разу не упоминает сопровождалась ли его болезнь лихорадкой или нет, считая очевидно это обстоятельство совершенно безразличным и без всякого влияния на развитие и характер душевной болезни. А между тем лихорадка эта та ось, вокруг которой вращается нередко психиатрическая диагностика, и вообще – то этот момент никогда не должен упускаться психиатром из виду.
К счастию мы из описания Горького в состоянии заключить, что описуемая им в «О вреде философии» душевная болезнь сопровождалась сильными припадками лихорадки, и вся его болезнь может быть определена психитрически, как лихорадочный делирий (Delirium febrilis).
Мы пришли к этому заключению на основании следующих обстоятельств.
Несмотря на то, что Горький был крепкого телосложения, и он не забывает при всяком удобном случае рассказать о своей атлетической силе, позволявшей ему выполнять в юные годы тяжелейшие работы (пекаря, грузовщика и т. д.), он, тем не менее, легко простуживался и серьезно простуживался. Так Горький рассказывает в следующем за «О вреде философии», очерке: «О первой любви», как он, живя в старой бане в саду попа, в короткое время заболел сильным ревматизмом: «Я поселился в предбаннике, а супруга в самой бане, которая служила и гостиной. Особнячок был не совсем пригоден для семейной жизни, он промерзал в углах и по пазам. Ночами, работая, я окутывался всей одеждой, какая была у меня, а сверх ее – ковром и все – таки приобрел серьезнейший ревматизм. Это было почти сверхъестественно при моем здоровье и выносливости. Лекции по философии Горький слушал у своего учителя, студента Васильева, в саду в сырые ночи: «Также, как накануне, был поздний вечер, а днем выпадал проливной дождь. В саду было сыро, вздыхал ветер, бродили тени, по небу неслись черные клочья туч, открывая голубые пропасти и звезды, бегущие стремительно».
Об учителе, студенте Васильеве, он пишет, что он в это время болел лихорадкой: у Николая была лихорадка, он зябко кутался в старенькое пальто, шаркал ногами по земляному полу беседки, стол сердито скрипел».
Все это позволяет нам думать, что Горький вместе с философской мудростью нажил себе серьезную лихорадку с бредом, и увлекшись чудными картинами своего бреда забыл совершенно про лихорадку. А что лихорадка Горького была очень сильная и его бросало то в жар, то в озноб можно судить по таким ощущениям как «оно дышало в мозге мне холодными иглами» (!) или «вот она вылила на голову мне пригоршни жгучего масла, и, вспыхнув, точно клок ваты, я исчезал».
Такого рода ощущения у душевно больного вряд ли могут быть выражением какого-нибудь другого физиологического состояния, если не состояния сильной лихорадки. В моей работе «Раг?sthesien ? K?rperhallutinationen» в Венских «Jahrbucher fur Psychiatrie und Neurologie» 1924 года, я доказываю, что у душевно больных самые обыкновенные ощущения превращаются часто в ужасающие галлюцинации, и всем известное «беганье мурашек» при отсиживании ног превращаются у душевно больного в ощущение в ноге огромной сползающей головой вниз змеи, которая в ступне открывает пасть и вкусывается ногами в пол, не давая возможности двинуть ногой. В самом же деле при парестезии бегания мурашек нельзя двигать ногой из-за того, что нога на некоторое время немеет и получается легкий, скоропреходящий паралич…
Таким образом, не может для нас существовать никакого сомнения, что душевная болезнь, которой страдал Горький в 1889–1890 представляла собой лихорадочный делирий (Delirium febrilis). За этот диагноз говорит то характерное сочетание симптомов-фантазии, иллюзий, галлюцинаций, аффекта страха – на которые мы уже указали, иллюстрируя их выдержками из описания Горького своей болезни, сновидной оглушенностью и лихорадкой. Крепелин характеризует кратко лихорадочный делирий, как делирий, «сопровождающейся более или менее резкой сновидной оглушенностью, неясным часто извращенным усвоением окружающего и фантастическими переживаниями, иногда также довольно сильным беспокойством с боязливым или веселым настроением».
Страдал Горький, несомненно лихорадочным делирием, который благодаря увлечению Горького космогоническими фантазиями получал особенно богатую пищу и пышно расцветал, может быть дольше чем это было бы при других менее благоприятных условиях. Как же лечил психиатр Горького? Вот что нам рассказывает об этом сам Горький.
«…Маленький, черный, горбатый психиатр, человек одинокий, умница и скептик, часа два расспрашивал, как я живу, потом, хлопнув меня по колену страшно белою рукою, сказал:
– Вам, дружище, прежде всего надо забросить ко всем чертям книжки и вообще всю дребедень, которой вы живете. По комплекции вашей, вы человек здоровый – и стыдно вам так распускать себя. Вам необходим физический труд. Насчет женщин – как? Ну! это тоже не годится. Предоставьте воздержание другим, а себе заведите бабенку, которая пожаднее в любовной игре, – это будет полезно.
Он дал мне еще несколько советов, одинаково неприятных и неприемлемых для меня, написал два рецепта, затем сказал несколько фраз очень памятных мне.
– Я кое-что слышал о вас и – прошу извинить, если это не понравится Вам. – Вы кажетесь мне человеком, так сказать, первобытным. А у первобытных людей фантазия всегда преобладает над логическим мышлением. Все, что Вы читали, видели, возбудило у Вас только фантазию, а она совершенно непримирима с действительностью, которая хотя тоже фантастична, но на свой лад. Затем: один древний умник сказал: «Кто охотно противоречит, тот не способен научиться ничему дельному». Сказано хорошо. Сначала – изучить, потом противоречить так надо.
Провожая меня, он повторил с улыбкой веселого черта:
– «А – бабеночка очень полезна для вас».
Я нарочно цитирую весь отрывок, где Горький рисует психиатра, из-за исторической ценности этого отрывка. Как ни странно, но задолго до возникновения и распространения Фрейдовского психоанализа (Книга «Studien uder Hystherie», которую Freud писал вместе с Иосифом Breuer’om и послужившая основой и исходным пунктом психоанализа опубликовались лишь в 1895 году), приписывающего половой сфере, собственно психосексуальным расстройствам, главную роль в развитии душевных болезней, существовал, очевидно, среди русских психиатров взгляд, что половая жизнь принимает самое деятельное участие в формировании здоровой и больной психики человека, и психиатр, дававший Горькому советы настаивает (!) на том, чтобы он завел себе «бабенку, которая пожадней к любовной игре», уверяя его, что это ему будет полезно!
Не умаляя ничуть роли сексуальной сферы в ее влиянии на психическое развитие индивида, я считаю лишним особенно сильно подчеркнуть, что в случае Горького половой вопрос был не причем, в чем с нами согласится каждый психиатр, прочитав вышеизложенный анализ болезни Горького.
Да и вообще-то психиатр не должен быть первым, лишающим человека (хотя – бы советом) половой его невинности, тем более что воздержание не может быть причиной душевной болезни, особенно если воздержание это проводится не насильственно, а вытекает из самой природы человека, как это было у Горького. Горький упоминает много раз, что у него половое влечение в юности было слабо развито, объясняя это отчасти тяжелым физическим трудом, отчасти увлечением литературой и наукой. Как же в таком случае воздержание вполне естественное и разумное могло, хотя бы даже косвенно, вести к душевной болезни?
Во всем другом психиатр правильно советовал Горькому. Горький явился к психиатру, когда лихорадка прошла, и делирий тоже начал ослабевать. Однако, изнуренный; долго длившейся лихорадкой, исхудалый и разбитый бессонницей, измученный ужасами бешеных фантазий, пережитых часто, как кошмарная действительность. Горький нуждался более чем когда-либо в рациональной медицинской; помощи. Полное отречение от книг, отдых, крепкое питание и разумный не переутомляющий физический труд должны были в короткое время восстановить от природы крепкое здоровье Горького.
И Горький выздоровел!
* * *
Нигде в психиатрической литературе, и в литературе вообще не найдем мы такого типичного, удачного описания лихорадочного делирия. Описанный Горьким лихорадочный делирий до того типичен и поучителен для психиатра, что он должен остаться в психиатрии под ярлыком: Delirium febrile Gorkii. Психиатры всех времен любили дробить делирии по их содержанию на бесчисленные разновидности,[43] что вполне позволительно ввести в психиатрическую литературу это новое обозначение делирия, понимая под ним лихорадочные делирии, которые по содержанию и духу очень близко стоят к пережитому Горьким в 1889–1890 годах лихорадочному делирию.

О ПСИХАСТЕНИЧЕСКОМ МИРООЩУЩЕНИИ А. П. ЧЕХОВА (В СВЯЗИ С РАССКАЗОМ «ЧЁРНЫЙ МОНАХ»).[44] ПРОФ. БУРНО М. Е
О психастеническом мироощущении А. П. Чехова
(в связи с рассказом «Чёрный монах»).[44] Проф. Бурно М. Е
Уже более тридцати лет постоянно думаю о Чехове, поскольку пациенты, с которыми занимаюсь особенно много, более или менее похожи на Чехова и многих чеховских героев своими душевными особенностями. По этой причине Чехов им нередко ближе, созвучнее других писателей – и своим мироощущением тоже. Думаю, что Антон Павлович Чехов – психастеник. Это не душевная болезнь, а определенный болезненный характер, притом, как правило, более трудный для себя, нежели для других. Гениев со здоровой душой нет вовсе, и подлинное глубокое творчество всегда есть серьезное лечение гения. На одухотворенно-творческой высоте жизни пропадает граница между больным и здоровым, значение имеет лишь структура-рисунок души, а он, понятно, гораздо отчетливее и богаче в своем патологическом усилении. Структура-рисунок души творца светится-звучит в его произведениях, переживаниях, поступках. Не проникнувшись этим «рисунком», мы не проникнемся и закономерностями творчества писателя так, как это возможно сделать естественнонаучно, то есть исходя в данном случае из биологической основы души (а не теоретико-психологически, не филологически, где исследование идет мимо этой основы). Чехов сам говорил, писал о том, что писателю для понимания людей, жизни необходимо изучать психиатрию (Т. Л. Щепкина-Куперник. Днимоейжизни, 1928; письмо Е. М. Шавровой от 28 февр. 1895, подробно – в книге Е. Б. Меве «Медицина в творчестве и жизни А. П. Чехова», 1989). Антон Павлович не считал себя душевно-больным. «Кажется, я психически здоров, – писал он А. С. Суворину 25 янв. 1894 г. – Правда, нет особенного желания жить, но это пока не болезнь в настоящем смысле, а нечто, вероятно, переходное и житейски естественное». Слово «переходное» соответствует психиатрическому термину «пограничные состояния», к которым и относится «психастения». Во многих чеховских письмах, особенно Суворину, с которым Чехов много лет был так откровенен, еще задолго до чахотки рассыпаны характерные психастенические жалобы: на месяцами продолжающееся «безличное и безвольное состояние», когда «у меня не характер, а мочалка» (А. Суворину – 18 авг. 1893 г.), на «боязнь публики и публичности» (А. Эртелю – 4 марта 1893 г.), на «противную» «физическую и мозговую вялость, точно я переспал» (Ал. Чехову 16 марта 1893 г.), на «нервы скверные до гнусности», на то, что нет «смелости и умения жить» (Ал. Чехову – 4 авг. 1893 г.), на телесное и душевное постарение – «встаю с постели и ложусь с таким чувством, как будто у меня иссяк интерес к жизни» (А. Суворину – 8 апр. 1892 г.), на «смертную тоску по одиночеству» и «отвратительное психопатическое настроение» (А. Суворину – 28 июля 1893 г.). М. П. Чехов («Вокруг Чехова», 1960) описывает типичные для психастении ипохондрические и вегетативные расстройства брата: «усилившийся геморрой (…) наводил на него хандру и мрачные мысли и делал его раздражительным из-за пустяков»; «мучительная боль в левом виске, от которой происходило надоедливое мелькание в глазу (скотома)». О чеховской ранимости, застенчивости-стеснительности, страхе обратить на себя внимание людей вокруг себя одухотворенно-тонко пишет в своих воспоминаниях Н. Д. Телешов («Чехов в воспоминаниях современников», 1960).
Не думаю, чтобы Чехов, писатель-врач с естественнонаучным мироощущением, серьезно интересовавшийся психиатрией, посердился бы на то, что усматриваем в нем психастеничность, что и через это пытаемся по-своему глубже – подробнее проникнуть в чеховское. Для чего? Конечно же, для того, чтобы лучше помочь пациентам. Помочь им понять – прочувствовать в процессе Терапии творческим самовыражением (сложный лечебный метод, который разрабатываю – совершенствую уже много лет), как именно Чехов, страдая подобными трудностями, успешно лечил себя творческим самовыражением в своей жизни. «…Работая, я всегда бываю в хорошем настроении» (Л. Авиловой – 6 окт. 1897 г.).
В чем же существо психастенического склада? Прежде всего – в слабой, вяловатой чувственности, мешающей, при всей психастенической мыслительной реалистичности, непосредственно, живо, естественно воспринимать мир и самого себя в отчетливой красочности (в противовес, например, чувственно-истерическому Бунину или сангвинически-синтонному Мопассану). Блеклая чувственность с неловкой, рабски-тревожной неуверенностью в своих чувствах психологически понятно соединена в психастенике с компенсаторной склонностью к тревожному анализу – размышлению о себе и мире и с внешне скромной одухотворенностью. Снаружи часто малозаметная, эта неуверенность в своих чувствах обостряется переживанием обезличенности в непосредственном общении с людьми, особенно малознакомыми. Тревожный самоанализ с нравственно-этическими страданиями, например, в духе нервного припадка, случившегося с чеховским студентом Васильевым («Припадок»), нередко усложняется страхами перед тяжелыми болезнями у себя, близких людей, перед всем, что может серьезно помешать служить своему делу, по возможности выполнить-завершить свое жизненное предназначение (к примеру, страх перед женитьбой). Ко всему, что не помогает служить своему делу, на котором всецело сосредоточен, – психастеник может быть довольно прохладен-суховат (при всем внешнем дружелюбии), хотя, и мучается за это угрызениями совести. Правда, по обстоятельствам, он может избирательно проникнуться острым сочувствием, жалостью к кому-то (в том числе к несчастному животному), не имеющему прямого отношения к делу его жизни. По причине загруженности одухотворенным размышлением без чувственной практичности психастеник, в отличие от чувственных натур, не столько чувствует человека «нутром», «по-женски», сколько осмысляет-анализирует его в сопереживании ему. И может по этой причине (особенно если он не психиатр) немало ошибаться, например, в нравственных качествах человека, подобно Чехову, так долго отчетливо не чувствовавшему безнравственные черты Суворина. Психастеничность не только Чехова, но и наших пациентов (в том числе и многих лишь похожих на психастеников, то есть психастеноподобных) сказывается в прозе не столько действием, сколько нравственно – этическими переживаниями – размышлениями, монологами, представляясь многим практичным людям «порядочным занудством».
Во многих письмах Чехов типично психастенически жалуется на свои душевные трудности, характер. Так, рассказывая в письме Суворину (4 мая 1889 г.) о своих «психоорганических свойствах», Чехов сетует, что для литературы в нем «не хватает страсти и, стало быть, таланта». «Я не разочарован, не утомился, не хандрю, а просто стало вдруг все как-то менее интересно. Надо подсыпать под себя пороху». Суворин, которому более всех досталось в письмах чеховских жалоб, видимо, все советовал писателю жениться. «Жениться я не хочу, – писал ему Чехов (18 окт. 1892 г.), – да и не на ком. Да и шут с ним. Мне было бы скучно возиться с женой». И вообще «от жизни сей надлежит ожидать одного только дурного – ошибок, потерь, болезней, слабости и всяких пакостей». «Для самолюбивых людей, неврастеников нет удобнее жизни, как пустынножительство. Здесь ничто не дразнит самолюбия, и потому не мечешь молний из-за яйца выеденного». Стараясь (из психастенической деликатности-терпимости) внешне быть гостеприимным, Чехов психастенически страдал от продолжительного общения с людьми, обострявшего его тревожное переживание своей неестественности и страх не выполнить свой жизненный долг, то есть не успеть выразить себя достаточно полно в своих художественных произведениях. Именно здесь, а не в медицине. А. Суворину (2 авг. 1899 г.): «…Не хорошо быть врачом. (…) Все это противно, должен я Вам сказать. Девочка с червями в ухе, поносы, рвоты, сифилис – тьфу!!» Об относительном гостеприимстве Чехова. А. С. Суворину (8 дек. 1893 г.): «…Ах, если б Вы знали, как я утомлен! Утомлен до напряжения. Гости, гости, гости… (…) Я ведь и из Москвы-то ушел от гостей. (…) А мне надо писать, писать и спешить на почтовых, так как для меня не писать значит жить в долг и хандрить». М. П. Чеховой (17 янв. 1898 г.): «Я встаю рано и пишу. Утром мне хорошо, день проходит в еде, в слушании глупостей, вечером киснешь и хочешь одного – поскорее бы остаться solo».
Тоска по одиночеству характерна для психастеника (независимо от таланта и профессии) именно потому, что лишь наедине с собою он приходит в себя: ослабевает тревожное переживание той неестественности (напрягающее его на людях), яснее становится собственное чувство-отношение к происходящему с ним в жизни, и он, соскучившийся по себе самому, по самым близким ему людям, успокаивается в сравнительной душевной свободе, тревожась, однако, что кто-нибудь чужой может нарушить это его ощущение свободы-самособойности. А если в тишине спасительного одиночества он еще имеет возможность творить, то это еще более усиливает радость встречи с собою до светлого вдохновения. Из всего этого нетрудно вывести свойственное психастенику мироощущение. Тревожный, аналитически сомневающийся, неуверенный в себе, в своих чувствах реалист, он боится смерти. В отличие от людей одухотворенно-аутистического (идеалистического) склада, психастеник обычно не способен к серьезному религиозному переживанию. «…Смерть – жестокая, отвратительная казнь, – говорил Чехов. – Если после смерти уничтожается индивидуальность, то жизни нет. Я не могу утешиться тем, что сольюсь со вздохами и муками в мировой жизни, которая имеет цель. Я даже цели этой не знаю. Смерть возбуждает нечто большее, чем ужас. (…) Страшно стать ничем» (Дневник Суворина, 1923). Антон Павлович явно чувствовал-понимал неразрывность непосредственно (а не в рассказе, например) существующей духовной индивидуальности с телесными особенностями человека, рассыпающимися в гробу. В отличие от людей чувственно-истерического склада, Чехов не мог счастливо вытеснять из сознания неугодное, веруя в то, что смерть имеет отношение лишь к другим людям. Не способен был Чехов и жить-наслаждаться сегодняшним днем, синтонно-эпикурейски радуясь тому, что смерти нет, пока есть «Я», а когда придет смерть, меня с моими переживаниями уже не будет. Как психастеник, Чехов понимал, что «станет ничем», это было страшно и хотелось остаться в жизни людей после своей смерти духовно таким, какой есть, то есть живой нравственной индивидуальностью – в своих произведениях, важных для людей, в своих письмах, в воспоминаниях современников.[45] Это и было для него подлинным бессмертием, и так оно и случилось. Сегодня мы говорим о Чехове как о живом человеке, гении реалистической нравственности, духовности, говорим и пишем побольше, чем о живых людях, празднуем его дни рожденья, чувствуем ясно его застенчиво-тихое или иронически-смешливое присутствие в этом Доме-музее.
В рассказе «Черный монах», в размышлениях-переживаниях душевно заболевшего Коврина ясно видится психастеническое мироощущение самого Чехова. Галлюцинаторный монах говорит Коврину о «вечной правде», а магистр психологии Коврин, не верующий в вечную жизнь, бессмертие людей, не может понять, зачем людям «вечная правда». Ему, однако, приятно слушать, что цель вечной жизни, как и всякой жизни вообще, «наслаждение в познании», и он, Коврин, – «один из тех немногих, которые по справедливости называются избранниками божиими» и служат «вечной правде» своими мыслями, намерениями, посвященными «разумному и прекрасному, то есть тому, что вечно». Что же касается душевного нездоровья, которое все время реалистически отмечает у себя Коврин в беседе с монахом, воспринимая монаха как галлюцинацию, то здоровье, нормальность, по мнению монаха, это то скучное, с чем надо идти в стадо. Последнее есть «сокровенные мысли» и самого Коврина, поскольку все это он способен, как и прежние высказывания монаха, по-своему – духовно-материалистически – переложить-преломить. Так и сам Чехов перекладывал, преломлял, аранжировал по-своему духовно – религиозное в духовно – реалистическое, например, в рассказах «Студент» и «Архиерей». И Чехов уточняет в «Черном монахе», как именно Коврин понимает бессмертие: если бы Магомета лечили от «экстаза и вдохновения», «то после этого замечательного человека осталось бы так же мало, как после его собаки». Кстати, способность довольствоваться и слабыми надеждами на долгую жизнь своего «Я» после смерти в душах хотя бы нескольких людей (быть может, даже каких-нибудь чудаков в будущем) более или менее смягчает-успокаивает страх смерти и не выдающихся, но психастенически достаточно сложных наших пациентов. Основаниями для этих надежд могут быть: опубликованная творческая статья, даже неопубликованная самобытная рукопись, которую, может быть, будут когда-нибудь читать, акварельный пейзаж для правнуков и т. п. Таким образом, для Коврина, как и для Чехова, важно остаться для людей после себя своим земным «Я», а не в. ином измерении, не бесформенным духом, не частицей Мировой души. Для него мало просто радовать лишь сейчас живущих людей садовым творчеством, «роскошными цветами, обрызганными росой», как делает это его хмуро-синтонный тесть Песоцкий. Но, в отличие от Чехова, Коврину пока не удалось, как и сам это понимает, выразить в творчестве свое «Я» до реалистического бессмертия. Все более полно охватывающее Коврина психотическое парафренное (сказочное, с переживанием своего величия) расстройство религиозного содержания, как это бывает в психиатрии, побуждает его к одухотворенному творчеству. Но это сказочное творческое вдохновение стали лечить-приглушать; во всяком случае, врачи и близкие не помогли клинико-психотерапевтически глубинной стихийно-целебной психотической работе его души, организма, и наступил общий (и телесный тоже) упадок. Но все же напоследок психозу удается лечебно убедить умирающего Коврина, в соответствии с тайными желаниями философа, в том, что он – бессмертный гений. В последние мгновения жизни слабеющий Коврин лежит на полу возле большой лужи крови у своего лица, но «невыразимое, безграничное счастье наполняло все его существо» и «черный монах шептал ему, что он гений и что он умирает потому только, что его слабое человеческое тело уже утеряло равновесие и не может больше служить оболочкой для гения». И это также прекрасно по-чеховски перекладывается-преломляется духовно-материалистически в том смысле, что жизнь человека, оставившего себя в своих творческих произведениях для будущих поколений, после смерти только еще разворачивается по-настоящему. Смерть творца становится и для него самого торжественным, светлым переходом в бессмертие. Так нередко случается, что писатель, по обстоятельствам жизни, сам осознанно-отчетливо, уже не как автор, а просто как человек, переживает то, что переживали прежде герои его произведений. И, возможно, Чехов, знавший в ту ночь, что сейчас умрет, также ощутил эту торжественную радость. И, прежде чем выпить предложенный доктором традиционно прощальный бокал шампанского, улыбнулся жене «своей удивительной улыбкой, сказал: «Давно я не пил шампанского…» Потом «покойно выпил все до дна, тихо лег на левый бок и вскоре умолкнул навсегда…» (О. Л. Книппер-Чехова. А. П. Чехов в воспоминаниях современников. 1960). На лице умершего Коврина «застыла блаженная улыбка». И Ольга Леонардовна смотрит наутро «на прекрасное, успокоившееся, как бы улыбающееся лицо Антона Павловича, словно понявшего что-то».
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Послесловие
Перечитав несколько раз свой труд, я усомнился в адекватности заглавия книги, ее содержанию. Ведь первая строка стихотворения А. Пушкина (Полное собрание соч. В 10 том., М., 1946, т. 3, с. 266–267): «Не дай мне Бог сойти с ума.». недвусмысленно указывает, что хотя и в шутливой форме, но поэт боялся безумия (а кто его не боится?), потому, что:
«Да вот беда: сойди с ума,
И страшен будешь, как чума»,
но поэт поясняет:
«Не то, чтоб разумом моим
Я дорожил; не то, чтоб с ним
Расстаться был не рад»;
Что же пусть разум оставит поэта, лишь бы отпустили его на волю, а там:
«Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных, чудных грез!»
Так может в этом и есть счастье безумия, когда поэт воспаряет к вершинам небес и перед ним открываются фантастические картины бытия, и он заслушивается шопотом или ревом волн, счастье переполняет его и он волен, «как вихорь, роющий поля, ломающий леса».
«Не существует Гения без примеси сумасшествия», – об этом говорил еще Аристотель. Так может дай Бог, чуть-чуть сойти с ума?.
Представьте, что безумие или легкая «сумасшедшинка» не коснулась бы наших гениальных писателей и поэтов? Разве увидел бы свет скорбный труд АРадищева, потаенную философию П. Чаадаева, пронзительно-мрачные стихи М. Лермонтова, сатанински – прекрасную Панночку Н. Гоголя, тяжкие раздирающие душу романы Ф. Достоевского?
Могла ли быть написана загадочная «Песнь торжествующей любви» И. Тургенева, чудовищный «Красный цветок» В. Гаршина или безумно-кровавые стихи молодого В. Маяковского? Нет, нет и еще раз нет!
Где же те искры гениальности у советских писателей (Эренбурга, Пастернака, Бродского трогать не будем – они и не были совсем советскими) – Леонова, Панферова, Фадеева, Соболева и т. д., а ведь все они были лауреатами Сталинских и прочих премий? Ну не было в них этой Божьей искры, видно не сподобились, или советская эпоха погубила зачатки таланта у этих, когда, то почитаемых писателей?
И вот теперь мой тяжкий труд закончен.
Книга эта не для обывателей, не для любителей копаться «в сегодняшнем окаменевшем дерьме», – как заметил В. Маяковский, не для тех, о которых писал А. Пушкин в письме к П. А. Вяземскому: «Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому, что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. «Он мал, как мы, он мерзок, как мы!» Врете, подлецы: он и мал и мерзок – не так, как вы – иначе». (Полное собр, сочин. В 10 т., М., 1946, т.10, с.191).
Эта книга может стать полезной для литературоведов в оценке творчества мастеров литературы с иных позиций, она может явиться и учебным пособием для преподавателей курса психиатрии и, несомненно, она должна сыграть свою роль при проведении психотерапии творческим самовыражением.
СЛОВАРЬ МЕДИЦИНСКИХ ТЕРМИНОВ, ИНОСТРАННЫХ СЛОВ И ВЫРАЖЕНИЙ, ВСТРЕЧАЮЩИХСЯ В ТЕКСТЕ КНИГИ
Словарь медицинских терминов, иностранных слов и выражений, встречающихся в тексте книги
Амбивалентность – возникновение антагонических тенденций в психической деятельности.
Anaesthaesia psychica dolorosa – утрата эмоциональных реакций на все окружающее с мучительным переживанием полной душевной опустошенности.
Апоневроз – плотное широкое сухожилие под кожей волосистой части головы.
Апологетика – предвзятая защита, восхваление чего-либо, вместо объективного суждения.
Аспирация – попадание инородных тел в дыхательные пути при вздохе.
Астения – состояние повышенной утомляемости с частой сменой настроения, раздражительною слабостью, расстройством сна.
Аутизм – погружение в мир личных переживаний с ослаблением или потерей контакта с действительностью.
Аура – расстройство сознания, сопровождающееся своеобразным ощущением, движением, или психическим поражением, предшествующее эпилептическому припадку.
Аффект – кратковременная и сильная положительная или отрицательная эмоция.
Брутальный – грубый, злокачественный (брутальное течение болезни).
Бужирование – расширение трубчатых органов (пищевода, мочеиспускательного канала).
Булимия – ненасытный аппетит.
Вербальный – словесный.
Вербигерация – ритмичное, монотонное повторение какого-либо слова, иногда бессмысленное нанизывание сходных по звучанию фраз, слов или слогов.
Галлюциноз – совокупность галлюцинаций в различных органах чувств или наплыв галлюцинаций в изолированном виде (вербальный г., зрительный г., и т. д.).
Гидроцефалия – водянка мозга, скопление спинно-мозговой жидкости в полости черепа.
Гиперкератоз – чрезмерное развитие рогового слоя кожи.
Гипогонадизм – синдром недостаточной функции половых желез, приводящий к изменению внешнего облика человека.
Grand mal – большой эпилептический припадок.
Девиация – отклонение.
Депрессия – подавленное тоскливое настроение с угнетением психической активности и разнообразными телесными нарушениями (потеря аппетита, похудание, запоры и т. д.).
Дефиниция – краткое определение какого-либо понятия.
Дисфория – угрюмое, ворчливо-раздражительное, злобное и мрачное настроение.
Диэнцефальный – (или гипоталамический) синдром возникает при различных повреждениях гипоталамуса, проявляется в основном расстройствами вегетативной нервной системы.
Идеомоторный – речедвигательный
Идиопатический – собственный, внутренний (заболевание с невыясненной причиной).
Иллюзия – ложное восприятие реальных вещей или явлений.
Императивный – повелительный.
Импульствный – порывистый, неожиданный.
Инвектива – выпад, оскорбление.
Интернист – врач, занимающийся лечением внутренних болезней, терапевт.
Инфернальный – нездешний, потусторонний, адский.
Истероид – патологический демонстративный характер.
Ипохондрия – болезненная мнительность
Кататонический синдром – группа симптомов, характерных для патологии в двигательной сфере (заторможенность – ступор или возбуждение).
Каутеризация – способ лечения прижиганием какими либо химическими веществами или электротоком (в дерматологи, урологии).
Копулятивный цикл – процесс совокупления.
Конвульсия – сильная судорога всего тела.
Либидо – влечение, половое влечение.
Маниакальный синдром – чрезмерное стремление к деятельности, сочетается с повышенным настроением, ускорением мышления и речи.
Манифестные симптомы – болезненные симптомы, в первую очередь заявляющие о себе.
Мастурбация – исскуственное раздражение половых органов в целях сексуального удовлетворения (онанизм).
Мезальянс – неравный брак.
Меланхолия – см. депрессия.
Морфологическое исследование – патологоанатомическое исследование.
Мутизм – отсутствие речевого общения больного при сохранности речевого аппарата.
Нозология – принадлежность болезни к какому либо классу заболеваний.
Облигатный симптом – симптомы обязательные в структуре какой либо болезни.
Онейроидный синдром – сновидное помрачение сознания.
Осциллирующее течение – мерцающее проявление симптомов от выраженности к затуханию, и наоборот.
Панегирик – восторженное и неоправданное восхваление.
Паранойяльный синдром – систематизированное бредообразование, интерпретативный бред, бред толкования.
Пароксизм – бурная эмоция, внезапный приступ сильного душевного или двигательного возбуждения.
Патогномоничный – симптом характерный только для конкретного заболевания.
Перверсия – половое извращение.
Pro me – для собственного употребления.
Прогредиентное – непрерывно развивающееся и утяжеляющееся течение болезни.
Пиетет – глубокое уважение, почтительное к кому-либо или чему – либо.
Психосенсорный синдром – синдром, характеризующий искажение в восприятии окружающего и собственной личности.
Раптус – неистовое возбуждение, внезапно, подобно взрыву, прерывающее заторможенность или ступор.
Резонерство – бесплодное мудрствование.
Сенильный – старческий.
Сенестопатии – разнообразные, крайне неприятные, мучительные, тягостные ощущения, исходящие из различных областей и не имеющие соматической основы.
Seu – или
Сенситивный – чувствительный.
Синтонный – уравновешенный, живой и контактный.
Сомнамбулия – снохождение, проявление эпилепсии и гипноза.
Сперматоррея – непроизвольное семяистечение, один из симптомов простатита.
Суицидальный – стремящийся к собственной смерти.
Сумеречный синдром – помрачение сознания при котором наблюдается дезориентировка в окружающем, с галлюцинациями, бредом, аффектами тоски, злобы, страха, неистовом возбуждении.
Транс – состояние измененного сознания, при котором совершаются автоматизированные действия.
Ургентный – состояние угрожающее жизни и требующее неотложных мероприятий по спасению больного.
Урогенитальный – мочеполовой.
Фобия – страх.
Шизоид – патологическое изменение личности, характеризующееся замкнутостью, нелюдимостью, чудачествами.
Шуб – приступ шизофрении, после которого часто возникают новые свойства личности.
Экзальтация – состояние повышенной возбудимости, восторженности; болезненная оживленность.
Экспансия – несдержанность в проявлении своих чувств, бурная реакция на все.
Эксплозивный – взрывчатый, грубо-несдержанный.
Экстаз – высшая степень восторга, воодушевления, иногда на грани исступления.
Эндогенный – внутренний, э. болезнь, возникающая от внутренних неизвестных причин.
Эйфория – состояние приподнятого настроения, довольства не соответствующего объективным условиям.
Экзогенный – наружный, э. болезнь, возникающая от внешних известных причин.
Эпилептоид – патологическое изменение личности, характеризующееся вязкостью мышления, обстоятельностью, педантизмом.
Этимология – происхождение слова и его родственные отношения к другим словам.

Об авторе все произведения автора >>>

Viktor Dolgalev, Камышин, Россия

 
Прочитано 1173 раза. Голосов 0. Средняя оценка: 0
Дорогие читатели! Не скупитесь на ваши отзывы, замечания, рецензии, пожелания авторам. И не забудьте дать оценку произведению, которое вы прочитали - это помогает авторам совершенствовать свои творческие способности
Оцените произведение:
(после оценки вы также сможете оставить отзыв)
Отзывы читателей об этой статье Написать отзыв Форум
Отзывов пока не было.
Мы будем вам признательны, если вы оставите свой отзыв об этом произведении.
читайте в разделе Публицистика обратите внимание

мысли в авоське-43 - irina kramarenko
На почве верности уверенность цветет...Разлюбить может тот, кто не понял смысл и сложность жизни другого.

Можно ли сегодня служить именно Господу, придерживаясь учений конфессий? - Тата Петренко

2.01. Соломон - Елена Гармон

>>> Все произведения раздела Публицистика >>>

Поэзия :
Кто Ты? - Александр Грайцер

Поэзия :
Свет небес - Брусловская светлана

Для детей :
Дети, Господа любите - Ионий Гедеревич

 
Назад | Христианское творчество: все разделы | Раздел Публицистика
www.ForU.ru - (c) Христианская газета Для ТЕБЯ 1998-2012 - , тел.: +38 068 478 92 77
  Каталог христианских сайтов Для ТЕБЯ


Рамочка.ру - лучшее средство опубликовать фотки в сети!

Надежный хостинг: CPanel + php5 + MySQL5 от $1.95 Hosting





Маранафа - Библия, каталог сайтов, христианский чат, форум

Rambler's Top100
Яндекс цитирования

Rambler's Top100